Его уход из жизни 28 июля до сих пор остается незамеченным и в России, и в Украине, хотя Борейша много писал об истории этих стран. Впрочем, признаемся честно, и в Польше информация о его кончине промелькнула в СМИ почти без отклика. Резонанс она вызвала, быть может, лишь в кругу историков, в особенности специалистов по XIX веку и исследователей тоталитарных режимов, а также, конечно, среди друзей-интеллектуалов и учеников – а их у него было много.
Внезапная болезнь подкосила ученого молниеносно, так что можно сказать, что умер он неожиданно. Тем более что, несмотря на свои восемьдесят три года, Борейша считался человеком крепкого здоровья, планировал писать новые книги, принимал приглашения на конференции. Впрочем, те, кто был знаком с ним близко, знали, что самому ему не чуждо было осознание неумолимости времени.
«Может, я удостоюсь траурного извещения при входе в Институт истории ПАН на Рыночной площади варшавского Старого города. Я не создал никакого эпохального труда. Не принадлежал к какому-либо кружку историков. Часто был индивидуалистом, аутсайдером. (…) В графе “приход” мне можно записать: воссоздание крупных фрагментов европейского “Прекрасного XIX века”, а также биографии двух фигур второго или третьего плана – полковника январского восстания и генерала Парижской коммуны Валерия Врублевского (1836-1908) и значительного европейского масона Армана Леви (1827-1891), много сделавшего для европейского реноме Адама Мицкевича. Еще, возможно, кое-кто заметит, что я несколько обогатил знание о европейских тоталитарных режимах, о несостоявшемся фашистском интернационале (“Рим и фашистское содружество”), а в польский исторический словарь ввел такие понятия как “прекрасный девятнадцатый век” и “антиславизм Адольфа Гитлера”, и что всегда очень плохо реагировал на использование словосечетания “историческая политика” вместо “исторической правды”. Достаточно заглянуть в мою книгу “Столетие Катастрофы”. Как историк я по-прежнему упрямо утверждаю, что это понятие ожидающей нас катастрофы мы вынуждены растянуть и на XXI век. Увы», – так писал он о себе в своей последней, изданной год назад книге – воспоминаниях «Останец, или последний свидетель».
Профессор Ежи Войцех Борейша назвал себя «останцем»; в сущности, он и был словно скала, свидетельствующая об иной эпохе. В своих воспоминаниях – и опубликованных, и тех, которыми он делился с ученикам (к ним он относился как к друзьям или даже родственникам) — профессор мог рассказывать о многом. Например, о львовском погроме 1941 года, когда он выжил благодаря тому, что родители – поляки-коммунисты еврейского происхождения – в детстве посылали его на уроки религии, чтобы он не чувствовал себя чужим среди поляков, а мать говорила по-немецки с австрийским акцентом. Он вспоминал и мрачные 50-е годы, когда он был студентом в Казани и в Москве — его направили туда после смерти отца, тоже Ежи Борейши, высокопоставленного деятеля коммунистической Польши.
Во время privatissima – занятий у него дома или попросту бесед с приходившими в гости учениками – он говорил о французском, немецком и итальянском интеллектуальном мире, который узнал благодаря стипендиальным программам и работе на должности директора научной станции Польской Академии наук в Париже. А уж о мире польском он, конечно, и подавно знал и рассказывал невероятно много.
Борейша был не только выдающимся историком, но и интеллигентом до мозга костей. Не только человеком всесторонне образованным, бегло говорившим и писавшим на всех основных европейских языках, но и исполненным убежденности в том, что историки как часть польской интеллигенции должны быть интеллектуальным проводником и, вместе с тем, совестью нации; что у них есть долг время от времени высказываться по общественно значимым вопросам, о котором нельзя забывать.
Сам профессор не сторонился публицистики или интервью. Знаменательно, что некоторые его острые публичные высказывания, вызывавшие резонанс, были более радикальными, чем оценки, которые он давал в частных разговорах. Кроме того, в личных беседах он, хотя и критиковал своих оппонентов за национализм и обскурантизм, одновременно упрекал в корысти, безнравственности или пронырстве многих людей, которые были скорее его политическими единомышленниками. Впрочем, ему не была особенно близка ни одна партия — ведь ни у кого он не видел той честности и идейного пыла, да и того рационального патриотизма, которые усматривал в своей, кажется, любимой политической среде: у польских демократов XIX века, впоследствии создавших Польскую социалистическую партию.
Во время учебы в Казани и Москве, Борейша имел возможность сопоставить пропаганду о Стране Советов, которую впитывал в Польской народной республике с детства, с жуткой нищетой в русской провинции и царившим в столице произволом власти. Он исполнился огромной неприязни к СССР. А когда в 70-е годы историк прочитал в Москве лекцию об итальянском фашизме, ее сочли издевательством над советской действительностью, и в результате более чем на десяток лет он вообще был лишен возможности поехать на восток от Буга.
У него, однако, была слабость к живущим в России людям, а у них — к нему. «Пана профессора» Борейшу еще десять лет тому назад узнавали во многих московских архивах – ведь он по-прежнему был активен как ученый. После 1991 года он имел возможность изучать документы, не только времен Российской империи, но и Советского Союза. Он посвятил себя изучению судеб польских коммунистов, а одной из его последних работ стало исследование об антиславизме Адольфа Гитлера. Работа эта, несмотря на, казалось бы, очевидность тезиса, — невероятно интересная, просто первопроходческая в своей области; она уже переведенна на английский язык.
Борейша неоднократно упоминал, что именно в России он понял, что люди делятся на «человеколюбов» и «человеконенавистников» – эти понятия он, говоря по-польски, цитировал в оригинале. Он ценил россиян за искренность и открытость взглядов, за интеллектуальный кругозор, а также сочувствовал им, что они все еще не освободились от оков традиционной для России политической культуры – то есть в своем отношении к России он шел путем польских демократов XIX века, указанным еще Адамом Мицкевичем. И так же, как они, он симпатизировал борьбе украинцев за национальное достоинство и демократию, не находя, однако, ни малейшего оправдания для культа тоталитарных партий или формирований, ответственных за этнические чистки. Зато с гордостью рассказывал, что у его матери была украинская внешность – при оценке женской красоты украинки неизменно являлись для профессора эталоном.
Несмотря на весьма сдержанное отношение к окружающей действительности, Борейша не был хладнокровным историком, оценивающим действительность в бесстрастных аналитических или тем более правовых категориях. Как «человеколюб» он всегда говорил своим ученикам, что роль историка не в том, чтобы осудить, а прежде всего, в том, чтобы понять. Наверняка «человеколюбием» можно объяснить и то, что он с большой симпатией относился к России , а в оценках различных аспектов российской действительности, которые давал профессор, проявлялась немалая склонность учитывать, говоря юридическим языком, смягчающие обстоятельства. «Ассоциация “Катынь-немцы” была так глубоко встроена в стереотипы мышления homo sovieticus, что через семьдесят лет после Катыни мой очень старый друг-историк из провинциального российского университета спросил у меня: „Ты думаешь, что это и правда сделали наши?”
Вспомним, как немного во времена блокады и “самоблокады” СССР, во времена “холодной войны”, во времена еще нетелевизионные, во времена примитивных радиоприемников, в доинтернетные времена, до технологических революций ХХ века, знал мир об Архипелаге ГУЛАГ. И добавим: миллионам граждан этого мира не слишком и хотелось знать. Им хотелось верить в далекий остров Утопию – в Советский Союз. Они искали очередную, новую религию. Когда мы осуждаем тех, кто некогда распространял “катынскую ложь” либо искренне в нее верил, не будем забывать, в какую эпоху ее придумали. Тотальная дезинформация представляет собой неотъемлемую часть тоталитарных систем. Но такой дезинформации подвержены и общества в различной степени демократические». И добавлял, очевидно имея в виду не только Россию: «Вопиющая ложь и сознательно создаваемые мифы остаются надолго или навсегда запечатленными в учебниках в качестве исторической правды».
16 сентября этого года Борейша должен был выступить в Королевском замке в Варшаве на конференции Центра польско-российского диалога и согласия в память о годовщине нападения СССР на Польшу 80 лет тому назад. Я просил его прочитать вступительную лекцию – размышления о том, насколько события Второй мировой войны, которые он знает не понаслышке, влияют на оценки историка, формируют взгляды: облегчает ли личный опыт понимание эпохи, или же, напротив, мешает сохранять необходимую исследовательскую дистанцию. Лишь после его смерти я осознал, что он был одним из последних людей в Польше, который мог взяться за такую задачу.
Более того, я понял, что, хотя и встречался в своей жизни со многими выдающимися интеллектуалами, ни об одном из них я не мог бы сказать того, что о Борейше. Он представлял собой сочетание польского социалиста 70-х годов XIX века и европейского социал-демократа 70-х годов века ХХ, активно действующего историка первой половины ХХ века и свидетеля истории того же периода, и, наконец, космополита, который не решился остаться на Западе в те времена, когда для многих это было пределом мечтаний — потому что не мог представить себе жизни без польских сосновых боров. И, как польский интеллигент, он не мог жить без польского языка. Сам он мастерски им владел и считал это незаменимым инструментом в работе историка, столь же важным, сколь и способность к кропотливой архивной работе или критическому анализу источников.
И, может быть, поэтому смерть Борейши символизирует – не для одного меня – уход в вечность не только самого старшего поколения польских историков, помнивших тоталитаризм по личному опыту, но и потерю для общественной жизни важного голоса нашей интеллигенции. Теперь ее круг — той традиционной, ведущей свою родословную из XIX века, патриотической, и, вместе с тем, открытой к миру польской интеллигенции, — еще больше сузился. Увы.
Перевод Владимира Окуня